С тревогой Цирюльник всматривался в помощника, ожидая признаков того, что обильные возлияния скажутся в итоге на его собственном кошельке. Но как бы ни тошнило Роба, каким бы одеревеневшим от выпитого он ни был накануне, днем он вроде бы делал все, что положено, так же, как и всегда — за исключением одной мелочи.

— Я замечаю, ты перестал брать своих пациентов за руки когда они входят к тебе на прием, — сказал Цирюльник.

— Вы этого тоже не делаете.

— Но ведь дар-то не у меня!

— Дар! Вы же вечно твердили, что никакого дара и нет!

— А вот теперь думаю, что он у тебя есть, — возразил Цирюльник. — Только сдается мне, притупился от выпивки, а при постоянном пьянстве и вовсе исчезнет.

— Да вы же сами говорили, что мы только фантазируем.

— Послушай хорошенько! Потерял ты свой дар или нет, а только будешь по-прежнему брать за руки каждого пациента, входящего к тебе за занавес. Им это нравится. Тебе понятно?

Роб угрюмо кивнул.

Следующим утром на лесной дороге им повстречался птицелов. Он нес на плече длинную расщепленную на конце палку с приманкой — шариками из теста, начиненными семенами. Когда птица подходила к приманке, он дергал за веревочку, и щель на палке смыкалась, захватывая ногу птицы. Человек этот столь наловчился в обращении со своим орудием, что весь пояс у него был увешан маленькими белыми ржанками. Цирюльник купил их всех. Ржанки считались таким лакомством, что их обычно зажаривали не потроша. Но Цирюльник был слишком разборчив. Он ощипал и начинил каждую птичку и приготовил такой необыкновенный завтрак, что даже мрачное лицо Роба посветлело.

В Грейт-Беркемстеде они дали представление перед многочисленными зрителями и продали много пузырьков Снадобья, а вечером Цирюльник и Роб вместе пошли в таверну — отметить примирение. Поначалу все шло хорошо, но пили они крепкий морат, в котором чувствовался легкий привкус горьковатых тутовых ягод; Цирюльник подметил, что у Роба заблестели глаза, и подумал, не побагровело ли от выпитого лицо и у него самого.

А вскоре Роб вышел из себя, толкнул и обругал здоровенного детину-дровосека.

Миг — и они сцепились не на шутку. Ростом и комплекцией они друг другу не уступали, а дрались жестоко, словно лишившись разума. Одуревшие от мората, сошлись вплотную и осыпали друг друга ударами в полную силу — кулаками, коленями, ступнями, — и звук от ударов был такой, будто лупят обухом по дубовому стволу.

Наконец они выдохлись и позволили доброхотам растащить их. Цирюльник увел Роба Джереми в лагерь.

— Пьяный дурак!

— Уж кто бы говорил! — отозвался Роб.

Весь дрожа от негодования, Цирюльник сел и взглянул на своего помощника.

— Да, правда, я тоже бываю пьяным дураком, — сказал он. — Но я не ввязываюсь в неприятности. Никогда я не торговал яда-ми. Не имею ничего общего с колдовством, каким налагают проклятия или вызывают злых духов. Я всего-навсего покупаю много выпивки и устраиваю представление, которое позволяет мне продавать маленькие пузырьки с большой прибылью. И такой заработок зависит от того, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания. А потому ты должен прекратить свои безумные выходки и никогда не сжимать кулаки.

Они смерили друг друга сердитыми взглядами, но все же Роб кивнул, соглашаясь.

С того дня он, казалось, выполнял все распоряжения Цирюльника против своей воли. Они держали теперь путь на юг, как бы наперегонки с перелетными птицами, ибо наступала осень. Цирюльник решил не заезжать на ярмарку в Солсбери, чтобы не растравлять душевные раны Роба. Впрочем, старания его пропали втуне: когда они разбили лагерь не в Солсбери, а в Винчестере, Роб вечером пришел к костру, сильно покачиваясь, а лицо все было в синяках — несомненно, подрался где-то.

— Мы проезжали сегодня утром мимо монастыря, ты правил лошадью, но даже не остановился расспросить об отце Ранальде Ловелле и своем брате.

— А что толку? Где бы я ни спрашивал, никто о них ничего не знает.

Больше Роб не заговаривал ни о сестре Анне-Марии, ни о Джонатане, ни о Роджере, которого помнил совсем младенцем.

«Он отказался от них и теперь пытается все забыть», — говорил себе Цирюльник, стараясь понять Роба. Роб словно превратился в медведя и каждый вечер отдавал себя заново на травлю в очередном трактире. В парне сорняком прорастала душевная слабость: он охотно испытывал боль от пьянства и драк, чтобы заглушить ту боль, какую вызывали в нем воспоминания о сестре и братьях.

И Цирюльник не мог для себя решить, хорошо или плохо то, что Роб смирился с потерей всех близких.

* * *

Ту зиму в Эксмуте они провели плохо, как никогда. Поначалу ходили в таверну вместе. Обычно пили немного, беседовали с местными жителями, потом находили себе женщин и с ними возвращались в дом. Но хозяину уже было трудно тягаться с молодым подмастерьем в неуемной тяге к женщине — к собственному удивлению, Цирюльник не очень-то об этом и сожалел. Теперь настала его очередь лежать ночами без сна и наблюдать колышущиеся тени, слушать страстные вздохи и горячо желать, чтобы Роб с очередной женщиной, ради всех святых, угомонились, замолчали и уснули наконец.

Снега в том году совсем не было, но дожди лили не переставая, и бесконечное шлепанье капель раздражало слух и действовало на нервы. На третий день Рождества Роб вернулся домой разъяренным до крайности:

— Проклятый трактирщик! Запретил мне появляться на его постоялом дворе!

— Без всякой на то причины, как я понимаю?

— За драки, — хмуро выдавил Роб.

После этого Роб почти не выходил из дома, но, как и Цирюльник, был не в настроении. Долгих разговоров и приятных бесед они теперь не вели. Цирюльник много пил, что всегда бывало в это мрачное время года. Когда удавалось, он подражал зверям, впадающим в зимнюю спячку. Если же не спал, то просто лежал на просевшем ложе, как огромный камень, чувствовал, как собственный вес тянет его книзу, прислушивался к своему свистящему и хриплому дыханию. Смутно припоминал многих пациентов, которым дышалось легче, чем ему сейчас.

Растревожившись от таких мыслей, он раз в день вставал с постели и готовил что-нибудь лакомое и обильное, ища спасения от холода и скуки в жирном мясе. Как правило, рядом с ложем у него стояли откупоренная бутыль и блюдо с жареным барашком, покрытым застывшим жиром. Роб, как и раньше, прибирал в доме (когда у него появлялось настроение), но к февралю весь Дом провонял, словно лисья нора.

Приход весны обрадовал обоих, и уже в марте они уложили все необходимое в повозку и выехали из Эксмута. Путь их пролег через Солсберийскую равнину и дальше, по изрытой оврагами низменности, где перепачканные с ног до головы рабы долбили слои известняка и мела, чтобы добыть железную и оловянную руду. В лагерях рабов они не останавливались — там не заработаешь и полпенни. Цирюльнику пришла мысль проехать по границе с Уэльсом до самого Шрусбери, выехать на берег реки Трент, а затем следовать по ее течению на северо-восток. Остановки они делали во всех теперь уже хорошо знакомых селах и городках. При въезде в них Лошадь не умела с такой живостью и грацией вставать на дыбы, как это делал Инцитат, но она была красива, а в гриву ей они вплели десятки разноцветных лент. Дела в целом шли очень даже неплохо.

В местечке Хоуп-под-Динмором нашелся умелый кожевенных дел мастер, у которого Роб купил ножны из мягкой кожи для ожидавших его меча и кинжала.

Едва приехав в Блайт, сразу отправились в кузницу, где их радостно приветствовал Дэрмен Маултон. Мастер пошел к полкам, находившимся в полутемной глубине мастерской, и вернулся с двумя свертками, завернутыми в мягкие шкуры.

Роб нетерпеливо развернул — и задохнулся от восторга.

Меч — если такое вообще возможно — был еще лучше того, которым они так восхищались год назад. Кинжал ни в чем ему не уступал. Пока Роб восторгался мечом, Цирюльник прикинул на руке нож и почувствовал, как идеально тот сбалансирован.

— Чистая работа! — сказал он Маултону, который принял эту похвалу как должное.